надо как-то мягенько заметать следы.
— Это я… не сумею, — отвечаю почти с сожалением.
— Почему же? — суровеет мой коллега по идеологии.
— Да потому что… это не в моём характере… — (Как бы тебе помягче сказать, сволочь?) — Потому что… я не прислушиваюсь… не запоминаю…
Он замечает, что что-то у меня с музыкой, — и выщёлкивает её. Тишина. Гаснет тёплый цветной глазок доброго мира. В кабинете — сыч и я. Шутки в сторону.
Хоть бы знали они правила шахмат: три раза повторение ходов, и фиксируется ничья. Но нет! На всё ленивые, на это они не ленивые: сто раз он однообразно шахует меня с одной и той же клетки, сто раз я прячусь за ту же самую пешку и опять высовываюсь из-за неё. Вкуса у него нет, времени — сколько угодно. Я сам подставил себя под вечный шах, объявившись советским человеком. Конечно, каждый из ста раз есть какой-то оттенок: другое слово, другая интонация.
И проходит час, и проходит ещё час. В нашей камере уже спят, а ему куда торопиться, это ж его работа и есть. Как отвязаться. Какие они вязкие! Уж он намекнул и об этапе, и об общих работах, уже он выражал подозрение, что я заклятый враг, и переходил опять к надежде, что я — заклятый друг.
Уступить — не могу. И на этап мне не хочется ехать зимой. С тоской я думаю: чем это всё кончится?
Вдруг он поворачивает разговор к блатным. Он слышал от надзирателя Сенина, что я редко высказываюсь о блатных, что у меня были с ними столкновения. Я оживляюсь: это — перемена ходов. Да, я их ненавижу. (Но знаю, что вы их любите!)
И чтоб меня окончательно растрогать, он рисует такую картину: в Москве у меня жена. Без мужа она вынуждена ходить по улицам одна, иногда и ночью. На улицах часто раздевают. Вот эти самые блатные, которые бегут из лагерей. (Нет, которых вы амнистируете!) Так неужели я откажусь сообщить оперуполномоченному о готовящихся побегах блатных, если мне станет это известно?
Что ж, блатные — враги, враги безжалостные, и против них, пожалуй, все меры хороши… Там уж хороши, не хороши, а главное — сейчас выход хороший. Это как будто и
— Можно. Это — можно.
Ты сказал! Ты сказал, а бесу только и нужно одно словечко! И уже чистый бланк порхает передо мной на стол:
«Обязательство
Я, имярек, даю обязательство сообщать оперуполномоченному лагучастка о…»
готовящихся побегах заключённых…
— Но мы говорили только о блатных!
— А кто же бегает кроме блатных?… Да как я в официальной бумаге напишу «блатных»? Это же жаргон. Понятно и так.
— Но так меняется весь смысл!
— Нет, я-таки вижу: вы — не наш человек, и с вами надо разговаривать совсем иначе. И — не здесь.
О, какие страшные слова — «не здесь», когда вьюга за окном, когда ты придурок и живёшь в симпатичной комнате уродов! Где же это «не здесь?» В Лефортове? И как это — «совсем иначе»? Да в конце концов ни одного побега в лагере при мне
Нет ответов на " Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ 1918–1956. Опыт художественного исследования. Раздел 2 "
Оставить комментарий