недотёп и неграмотных. Сенин был ни много ни мало — студент! — студент 4-го курса, вот только не помню какого факультета. Он, видно, очень стыдился эмвэдистской формы, боялся, чтобы сокурсники не увидели его в голубых погонах в городе, и потому, приезжая на дежурство, надевал форму на вахте, а уезжая — снимал. (Вот современный герой для романистов! Вообразить по царским временам, чтобы прогрессивный студент подрабатывал в тюрьме надзирателем!) Впрочем, культурный-культурный, а послать старика побегушками или назначить работяге трое суток карцера ему ничего не стоило.
Но у нас в комнате он любил вести интеллигентный разговор: показать, что понимает наши тонкие души, и чтоб мы оценили тонкость его души. Так и сейчас — он свежо рассказал нам что-то о городской жизни, что-то о новом фильме и вдруг незаметно для всех сделал мне явное движение — выйти в коридор.
Я вышел, недоумевая. Через сколько-то вежливых фраз, чтоб не было заметно, Сенин тоже поднялся и нагнал меня. И велел тотчас же идти в кабинет оперуполномоченного — туда вела глухая лестница, где никого нельзя было встретить. Там и сидел сыч.
Я его ещё и в глаза не видел. Я пошёл с замиранием сердца. Я — чего боюсь? Я боюсь, чего каждый лагерник боится: чтоб не стали мне мотать второго срока. Ещё года не прошло от моего следствия, ещё болит во мне всё от одного вида следователя за письменным столом. Вдруг опять переворох прежнего дела: ещё какие-нибудь странички из дневника, ещё какие-нибудь письма…
Тук-тук-тук.
— Войдите.
Открываю дверь. Маленькая, уютно обставленная комната, как будто она не в ГУЛАГе совсем. Нашлось место и для маленького дивана (может быть, сюда он таскает наших женщин) и для радиоприёмника «Филипс» на этажерке. В нём светится цветной глазочек и негромко льётся мягкая какая-то, очень приятная мелодия. Я от такой чистоты звука и от такой музыки совсем отвык, я размягчаюсь с первой минуты: где-то идёт жизнь! Боже мой, мы уже привыкли считать нашу жизнь — за жизнь, а она где-то там идёт, где-то там…
— Садитесь.
На столе — лампа под успокаивающим абажуром. За столом в кресле — опер, как и Сенин — такой же интеллигентный, чернявый, малопроницаемого вида. Мой стул — тоже полумягкий. Как всё приятно, если он не начнёт меня ни в чём обвинять, не начнёт опять вытаскивать старые погремушки.
Но нет, его голос совсем не враждебен. Он спрашивает вообще о жизни, о самочувствии, как я привыкаю к лагерю, удобно ли мне в комнате придурков. Нет, так не вступают в следствие. (Да где я слышал эту мелодию прелестную?…)
А теперь вполне естественный вопрос, да из любознательности даже:
— Ну, и как после всего происшедшего с вами, всего пережитого, — остаётесь вы советским человеком? Или нет?
А? Что ответишь? Вы, потомки, вам этого не понять: чту вот сейчас
Нет ответов на " Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ 1918–1956. Опыт художественного исследования. Раздел 2 "
Оставить комментарий